К. Фараджев - Дети эмиграции. Предисловие [2].
[prev.
in:] Дети эмиграции, сборник статей
под редакцией проф. В.В.
Зеньковского, Прага 1925 / M. - Аграф
2001.
See also: [http://www.rus-sky.org/history/library/vospominania]
В некоторых
сочинениях тшебовских
старшеклассников есть
воспоминания об учебном процессе в
советских школах, свидетельства их
абсолютно единодушны - сравнивать
то обучение с уровнем образования
в чешской гимназии не приходилось.
В России больше наслаждались
беспорядками, чем учились, -
занятия нередко прерывались
активистами, которые посреди урока
врывались в класс с криком “на
заседание”! Все отправлялись на
комсомольское собрание, ругались,
а “председатель звонил в
колокольчик, кричал “товарищи” и
теребил свою морскую фуражку”.
Заседания нередко переходили в
драки, делегаты выталкивали друг
друга из зала и бросались кусками
угля [8].
“Старый
директор в новой школе мел полы,
математик пас коров, а нас учили
какие-то дураки” [9].
Неудивительно,
что в первые годы советской власти
о процессе образования можно
говорить только с большой натяжкой,
причины тому - голод, отсутствие
отопления и - самое важное -
активная замена старых
преподавательских кадров.
Зачастую защищались крайне
радикальные позиции, основанные на
убеждении, что главные массы
учительства это бывшие “гимназистки,
епархиалки, дочери местных купцов
и священников, чиновников и
кулаков”, - поэтому легенда о
народном учительстве должна быть
решительно разрушена; надо
отказаться от вредной иллюзии - от
веры в возможность использования
народного учителя в деле школьной
реформы; необходимо заново создать
кадры “истинно-народных”
учителей [10].
Ясно, что такая
политика лишь способствовала
стремлению многих людей
эмигрировать как можно быстрей...
При опросе в
тшебовской гимназии детей
попросили сопроводить сочинения
рисунками, но свой дом на родине
нарисовал только один ребенок, а
большинство изображало пароход
или картинки с видами чужих стран.
В то же время период детства до
революции многими детьми
идеализировался и представлялся
тихим золотым раем, о котором и
вспомнить-то можно скорее лишь
физиологическим ощущением покоя и
уюта, а не отчетливыми сценками и
событиями. Прежде всего, конечно,
всплывали воспоминания об
экстремальных ситуациях - “вторжениях”
в размеренный ход повседневности, -
обысках среди ночи, стычках и
стрельбе на улице, казнях. Не
случайно во многих сочинениях
рассказ о самых тяжелых моментах
начинается словами “однажды
светлым утром” или “как-то в
прекрасный день”. Беззащитность
перед внезапной угрозой была
ведущим ощущением детей. В доме
одного из них большевики устроили
ЧК, но благодаря временному успеху
белых дом удалось отбить, правда,
лишь на несколько дней. Бродя по
комнатам, люди обнаруживали следы
чудовищных пыток - вырванную
челюсть, косу с клочьями мяса, а в
сараях - свалку изуродованных
трупов. Дети то и дело вспоминают о
караванах подвод на кладбище;
собаках, грызущих трупы; мозгах на
тротуаре и кровавой мешанине с
грязью и клочками одежды. Все это,
вероятно, куда страшнее любой “первичной
сцены”, как принято называть в
психоанализе интимные отношения
родителей, замеченные ребенком,
который потом зачастую не способен
избежать невроза. Некоторые дети
оказывались чуткими к
революционному воодушевлению,
чувствовали приливы надежд и
пытались уловить ощущение свободы.
Это, возможно, выражало их
жизненную силу - именно в
сочинениях таких детей
проявляются нотки оптимизма, веры
в будущее России и собственный
успех. Но большинством детей
революция воспринималась как
стихийное бедствие, подобное
землетрясению или наводнению. В
сочинениях постоянно встречаются
эпитеты, которые приравнивают
революцию к природным силам, - “оползень”,
“бешеный шквал”, “циклон”. Дети
улавливали эпичность
происходящего, прислушиваясь к
смутному “гулу и грому”, наблюдая
за “колыханием толп”, а иной раз и
восторгаясь мощью “лавы всадников”.
Некоторые отмечали, что наряду с
неистовством грабежей и убийств -
вместе с новой властью приходили “всякие
Продкомы и Совнаркомы”. Это важно
заметить, поскольку, вероятно, в
моменты безудержного хаоса у людей
возникала потребность упорядочить
собственное поведение и даже
мироощущение, обращаясь к
тотальной бюрократии как к способу
структурировать само
существование. Возникновение и
развитие изощренных
бюрократических систем нельзя
рассматривать только как
следствие притязания властей на
контроль всех сфер
жизнедеятельности, упуская из вида
эту внутреннюю потребность
избавиться от хаоса, набросить на
реальность сетку схематической
рациональности. В этой связи
представляется логичным переход
от разгула страстей к “спазматической”
бюрократии, выхолащивающей в
человеке любой естественный порыв.
Анализируя
описания наиболее значимых
событий, - благодаря
непосредственности и яркости
детских впечатлений, - можно
различить два типа ощущения
времени, помимо привычного,
которое присуще человеку в
обыденной повседневности:
замедленное или ускоренное. Так,
например, в моменты прощания с
родиной - отплытия корабля или
отправления поезда - детьми
передается состояние крайнего
возбуждения, паники и динамичной
суеты или же, напротив, эфемерность,
расплывчатость, сновидная
ирреальность окружающего,
увиденного будто сквозь анестезию.
Вероятно,
замедленное ощущение времени
выражает действие адаптивных
функций психики, стихийную
способность ребенка заглушать
остроту мучительных переживаний
внутренним наркозом отчужденности.
Другое дело, что это вынужденное
смирение и снижение порога
чувствительности может
впоследствии оказаться не менее
пагубным, чем длительное и
надрывное душевное напряжение в
противостоянии абсурду
происходящего. Кстати, тип
замедленного ощущения времени
прекрасно выражен в дневниковой
прозе периода гражданской войны,
будьте “Солнце мертвых” И.
Шмелева, “Взвихренная Русь” А.
Ремизова или “Окаянные дни” И.
Бунина. “Дни - как день один,
громадный, только мигающий - ночью.
Текучее неподвижное время” [11].
Это
парадоксальное чувство скованного
хода времени нередко являлось
основой для творческой
отрешенности и плодотворного
эгоцентризма - ураган истории
оборачивался застылостью человека,
обретающего убежище в языковой и
семантической реальности, - в
отточенной стилистике и
выверенной рефлексии.
Надо еще
отметить, что способность к
запоминанию, - которая потом
выражалось в легкости
воспроизведения отдельных сцен, -
обострялась у детей, судя по их
словам, в моменты особенно
мучительного ощущения одиночества.
В те же моменты усиливалась и
работа воображения, что
подтверждает гипотезу о единстве
физиологических основ для работы
памяти и воображения. Так, один из
ребят с особой отчетливостью
вспоминает день, который провел в
ожидании на вокзале, надеясь, что
его найдет старшая сестра и
спасаясь в фантазиях, представляя
счастливую встречу и вспоминая о
былых приключениях.
Конечно, иной
раз можно заподозрить детей в
обманах памяти, - в конфабуляциях -
заполнениях “пространств амнезии”
вымышленными историями, или в
псевдореминисценциях - искажениях
сроков происшедших событий. Но
сходство описаний, отстраненность
интонаций, лаконизм и отсутствие
позерства в этих сочинениях, как
правило, развеивают недоверие даже
при знакомстве с рассказами о
самых чудовищных ситуациях,
например, о стрельбе паренька-кадета
из пулемета по красной сестре
милосердия, которая потом, - когда к
ней приблизились на поле боя, -
пролепетала: “Братцы, помилуйте,
жить хочу”. Бывало, дети
рассказывали о совершенно
сюрреалистических случаях, но с
какой-то спокойной отрешенностью,
которая мешает сомневаться в их
правдивости: “Пришлось мне жить в
лесу. Долго я бродил один. То совсем
ослабеешь, то опять ничего. Есть
пробовал все. Раз задремал, слышу
кто-то толкается. Вскочил - медведь.
Я бросился на дерево, он тоже
испугался и убежал” [12].
Особенно
удивляла детей инфантильная
жестокость большевиков при
обысках и погромах. То и дело
встречаются недоуменные жалобы: “разбили
любимую куклу”, “порубили
декорации для домашней пьески”, “растоптали
игрушки”. Возможно, подобная
инфантильность поведения и
аффектов (прежде всего, ненависти)
с особой отчетливостью могла быть
зафиксирована именно детьми?
Зачастую благодаря наивной
неуклюжести построения фраз
детьми достигается инфантильная
образность, которая свойственна
языку героев А. Платонова: “Я помню
когда-то была война с немцами, а
потом революция между собой” [13].
Иной раз в
наивных попытках выстроить
логические связи в происходящих
событиях и выявить законы жизни
звучали нотки горькой невольной
ироничности: “И так как он ждал с
нетерпением эту бумагу, то эта
бумага пришла тогда, когда он уже
умер и лежал на столе около иконы”.
(Речь шла о разрешении на выезд.) [14]
Разумеется,
чувствительность могла
притупляться, трупы у заборов уже
не привлекали внимания или даже
вызывали брезгливость, будто по
отношению к пьяным, потому что надо
было спешить “добывать какую-нибудь
еду”. Также, как не воспринимались
с прежней интенсивностью ужасы
бытия, не вызывали эмоций и красоты
окружающего - осенняя природа
Крыма и Кавказа или предвестие
странствий в неведомые страны.
Подобная анестезия требовала
слишком дорогой цены, переход от
резкого неприятия окружающего до
спокойной отстраненности мог
совпадать с особенностями
восприятия человеком мысли о
смерти, подчеркнутыми известным
психологом Кюбпер-Россом. По его
теории, первой реакцией больного
на известие о скором летальном
исходе является негодование и
отказ верить в неизбежность
кончины. Вскоре такое состояние
сменяется лихорадочными попытками
найти решение, позволяющее
продлить жизнь, потом наступает
период депрессии, а финальный этап
заключает в себе смирение и
бесстрастное ожидание неминуемого.
Также, как и
героям А. Платонова, этим детям
приходилось ежедневно думать о
смерти, - у одного соседи заранее
спорили, кому достанется комната
после кончины больных родителей;
другого на рынке останавливали со
словами: “Чего перед смертью тебе
откармливаться?”; у третьего
доктор каждое утро осматривал
больную мать и спрашивал: “Еще не
умерла?” В конце концов, смерть в
представлении ребенка оказывалась
“чем-то темным, но не страшным,
тихим, но беспросветным”. Как тут
не вспомнить про беспрестанные
мысли Саши Дванова о “темной
тесноте могилы” и его тоску по
родителям. Одна девочка, подводя
итог, написала удивительную,
поэтически-лаконичную фразу: “Это
было время, когда кто-то всегда
кричал “ура”, кто-то плакал, а по
городу носился трупный запах”... [15]
Лицо
природы искажалось гневом
И ужасом.
А души вырванных
Насильственно из жизни
вились в ветре,
Носились по дорогам в
пыльных вихрях,
Безумили живых могильным
хмелем
Неизжитых страстей,
неутоленной жизни
Плодили мщенье, панику,
заразу... [16]
Постоянное
столкновение ребенка со смертью
представляется абсурдом,
естественная инфантильность - как
воплощение жизненной силы -
борется со страхом смерти. Небытию
противостоит и память, оставляя
надежду на неистребимость того,
что однажды было явлено на свет.
Память заставляет обращаться к
таким тяжелым и глубоким книгам,
как “Дети эмиграции”.
Кирилл Фараджев
[8]
Воспоминания 500 русских детей. -
Прага, 1924, С.12.
[9]
Исаев М. Легенда о народном учителе
[in:] Учитель и революция. Сб-к под
ред. А. Коростелева.- М.,1925.
[10]
Гиппиус 3. Живые лица. Соч. В 2-х т. -
Тбилиси, 1991.Т. 1. С. 184.
[11]
Там же. С.200-201.
[12]
Воспоминания 500 русских детей.-
Прага, 1924. С.21.
[13]
Воспоминания детей-беженцев из
России. Под ред. С. Карцевского. -
Прага, 1924. С.4.
[14]
Там же. С.7.
[15]
Воспоминания 500 русских детей. -
Прага, 1924. С. 17.
[16]
Волошин М. Избранные стихотворения.
- М., 1988. С. 232-233.
top
|