К. Фараджев - Дети эмиграции. Предисловие [1].
[prev.
in:] Дети эмиграции, сборник статей
под редакцией проф. В.В.
Зеньковского, Прага 1925 / M. - Аграф
2001.
See also: [http://www.rus-sky.org/history/library/vospominania]
Любой человек
жадно ловит рассказы о собственном
детстве, ведь особенности
мироощущения формируются в первые
годы жизни, во многом определяя ход
дальнейшей судьбы. К детству может
возникать и болезненный интерес, -
проявление тревоги по поводу
безудержности времени,
обращающего всякое мгновение в
утрату. Кроме того, тайна детства
обостряет желание обнаружить
элементы сознательности детского
восприятия, - вспышки впечатлений,
убеждающих, что человек был жив и “помнил
себя”. Может ли война, горе и все то,
что принято называть вихрем
истории, - вообще лишить человека
детства? Или душевное развитие в
любом случае подразумевает ряд
неизбежных стадий, если уж ребенку
посчастливилось выжить?
Появление в 1925-м
году сборника “Дети эмиграции”
предварял выход двух маленьких
книг “Воспоминания детей-беженцев
из России” [1]
и “Воспоминания 500 русских детей” [2]
- в них содержался материал,
полученный при исследовании,
которое провели в гимназии
чешского городка Моравска Тшебова,
расположенного на границе с
Германией. В гимназии учились дети
русских эмигрантов, покинувших
Россию после революции, и однажды
учеников (возрастом от шести до
девятнадцати лет) попросили за два
академических часа написать
сочинение, - все, что они вспомнят о
своем пребывании в России.
Впоследствии подобный опрос
провели сразу в нескольких
зарубежных школах для русских - эти
сочинения и являются источником,
который обработан в книге “Дети
эмиграции”. К сожалению, - кроме
единственного случая, - нет
сведений о том, как в дальнейшем
складывалась судьба этих детей.
“Когда долго не
стреляли, мне делалось скучно”; “Мы
привыкли тогда к выстрелам и
начали бояться тишины”, - подобные
признания провоцируют вопрос, - не
превратилась ли трагедия их
детства в неизлечимый невроз, не
была ли утрачена многими из них
способность радоваться
повседневной жизни? Ответ на это
получить невозможно, остается лишь
строить предположения. Подобные
проблемы исследовались и
художественными средствами. В
знаменитом фильме А.Тарковского “Иваново
детство” паренек, который потерял
родителей, не мог обрести иного
будущего, кроме продолжения войны
и мести, не уцелел для мирного
существования - не столько по
прихоти автора, склонного к
экзистенциальной тоске, сколько по
внутренней логике развития образа.
Иван слишком привык к виду пожаров
и пепелищ, душа его оказалась
выжженной потерями и ненавистью, а
чье-либо расслабляющее сочувствие
представляло для него едва ли не
большую опасность, чем открытая
угроза уничтожения. Так, иной раз в
пустыне можно найти древний
глиняный сосуд, который, - то
скрываясь под песком, то
освобожденный ветрами, - стоит на
протяжении веков, но рассыпается
на черепки при малейшем
прикосновении влаги.
Инстинкт
самосохранения и опыт утрат
заставляют ребенка в подобной
ситуации избавляться от грусти по
“цивилизованной жизни”. Внешне
это, может быть, по-прежнему
симпатичный мальчуган, его вроде
бы легко отмыть, накормить,
причесать и отправить в школу, но
подобное благополучие оказывается
уже недосягаемо - светлые сны о
детстве обрываются кошмарами с
выстрелами и криком, а вода -
известный символ материнского
начала - превращается для Ивана в
ловушку-колодец с падающим на
голову ведром. Детство загублено, и
отравленная вода не является для
таких детей изысканной метафорой -
в их воспоминаниях то и дело
встречаются бесстрастные реплики:
пили воду с нефтью; у супа не
удавалось отбить болотный запах;
замучил гнилой дух грязного
причала.
Трагедия Ивана,
вероятно, свершалась со многими
детьми и в эпоху революции. У тех,
кому все же посчастливилось
выбраться из ада и эмигрировать,
оставались шансы вернуть
утерянные навыки обыденной жизни.
По свидетельству людей, работавших
в этих гимназиях, нередко
наблюдался феномен “омоложения”
ребенка, который “оттаивал” от
стихийного наркоза отчужденности
и возвращался к нормальному
детскому мироощущению, - к беготне,
непосредственности восприятия и
надеждам на чудо. Это подтверждало
тот факт, что при благоприятных
обстоятельствах процесс успешной
социализации может быть
возобновлен.
Некоторые
деятели эмигрантского просвещения
приходили к выводу, что для многих
детей на тот момент было бы
полезнее обучение в условиях
интерната или детского дома, - это
позволило бы отчасти решить
материальные проблемы
обездоленного ребенка, занять его
свободное время работой по
хозяйству, оградить от
криминальных влияний. Подобную
идею воплощать в жизнь удавалось с
трудом, хотя известно, что,
например, при той же гимназии в
Моравской Тшебове подобный
интернат все-таки был организован, -
М.Цветаева в августе 1923-го отдала
туда свою дочь. Ариадна Эфрон тоже
участвовала в данном опросе. По
поводу своего пребывания в
интернате она вспоминает, что
единственной усвоенной ей там
наукой была “наука общежития” [3].
Известно, что
при первом знакомстве с классом,
отвечая на вопрос учительницы: “кто
ты и откуда?”, Аля скромно ответила:
“звезда и с небес”, после чего
дети вечером устроили ей темную.
“Судьбы детей,
“заключенных” в продолговатые
белые бараки интернатского
городка и отгороженных от
окружающего глухой кирпичной
стеной, были однообразно-причудливы
и бесконечно печальны, - вспоминает
дальше Ариадна Эфрон. - После отбоя
в дортуарах девочки рассказывали о
себе, о близких, которых многие уже
потеряли. При свете ночника
возникали неведомые мне русские
города и городишки, дома, квартиры,
именья, семьи - потом ухабистые
пути бегства, кромешные трущобы
сказочного Константинополя и его
притоны, в которых “танцевала”
или “пела” мама или старшая
сестра...
После подъема
все были дети как дети; учились,
играли, плакали, шалили, дразнились,
мирились. И когда однажды в
тшебовское захолустье прибыл, в
поисках наших “сенсационных”
автобиографий, корреспондент
какой-то французской газеты,
многие из младших не сумели их
написать, настолько “неинтересным”
казалось им пережитое. Ну а
некоторые начали просто
фантазировать на заданный сюжет.
Так, один милый мой маленький
товарищ начал свое жизнеописание
словами: “Когда я родился, мне было
пять лет”, а закончил фразой: “Там
меня съел лев, там меня и
похоронили” [4].
В этом отрывке
бросается в глаза обилие кавычек, -
легкой иронии подвергается как
стремление превысить значимость
этих “сенсационных” сочинений,
так и неосознанность детьми
уникальности собственного опыта, -
тот представляется им “неинтересным”.
Вероятно, некоторая ироничность
настроя, выраженная избыточностью
кавычек в данном отрывке
повествования А.Эфрон, была
вызвана и потребностью
отстраниться от не слишком
приятных видений прошлого - “наука
общежития” давалась Але, ребенку
мечтательному и замкнутому, не
легко. Что касается корреспондента,
- возможно, тот действительно
принимал участие в опросе или же
детям просто предложили “легенду”,
чтобы не пускаться в лишние
объяснения. Кстати, организаторы
этого мероприятия подчеркивали,
что никаких специальных
разъяснений детям не давали,
опасаясь каким-либо образом
повлиять на ход их мыслей и работу
памяти.
Итак, деятели
Педагогического Бюро по делам
средней и низшей русской школы
заграницей полагали, что условия
интерната позволят лучше
адаптировать детей к новой жизни (прежде
всего, конечно, тех, у кого семейное
положение оставалось тяжелым),
сохранив в них национальные черты.
Это относилось в первую очередь к
языковому образованию и
религиозному воспитанию. Здесь,
правда, - не сомневаясь в лучших
намерениях дирекции тшебовской
гимназии-интерната, - уместно снова
привести отрывок из воспоминаний А.Эфрон
о торжественных именинах
директора: “Ужасный наш батюшка,
полковой священник в грохочущих
сапогах, грубиян и
человеконенавистник, укрощенно
служил молебен”... [5]
Впрочем, о
многих работниках этой гимназии А.Эфрон
отзывается с теплотой и
благодарностью.
Интересно, что
одновременно и в советской России
просвещенцы - уже по своим причинам
- отстаивали мнение, что воспитание
детей предпочтительнее проводить
в детских домах или коммунах, а не в
семьях, даже если они принадлежали
к тем социальным группам, которые
не вызывали идеологической
подозрительности. Это
обосновывалось целым рядом
соображений, - например,
подчеркивалось преимущество
интернатов для соблюдения
санитарно-гигиенических норм,
отмечалось, что режим дня у
подростков, живущих в детских
учреждениях, рациональнее, чем у
детей из пролетарских и
крестьянских семей, - в детских
домах и коммунах практически все
виды деятельности подростка
доступны для рационального
контроля и т.д. Это, по всей
видимости, было связано с общим
подъемом рационально-сциентистского
пафоса, с утопической романтикой
преобразования общества и, прежде
всего, самой природы человека.
Влияние социальных факторов
признавалось несравненно более
значимым, чем врожденные
предрасположенности, любая из
которых вне преображения новым “коллективистским
инстинктом” - рассматривалась как
атавизм, требующий в лучшем случае
корректировки или же радикального
устранения.
Действительно,
организации интернатов и приютов
уделялось повышенное внимание с
первых дней советской власти, но
это было вызвано не столько общими
гуманистическими соображениями,
сколько прагматическим расчетом,
что сироты и беспризорники
наиболее приспособлены для того,
чтобы сделаться носителями новых
идеологических установок. По
свидетельству З. Гиппиус [6]
уже в июне 1919-го года по Санкт-Петербургу
совершали бодрые строевые
прогулки детишки в одинаковых
красных панамках, отвлекаясь от
праздности пребывания в
реквизированных
аристократических особняках. “Кстати,
недавно Горький “лаял” в интимном
кругу, что “это черт знает, что в
школах делается”... В гимназиях, по
словам Горького тоже, есть уже
беременные девочки 4-го класса... В
“этом” красным детям дается
полная “свобода”. Но в остальном
требуется самое строгое “коммунистическое”
воспитание. Уже с девяти лет
мальчика выпускают говорить на
митинге, учат “агитации” и защите
“советской власти”.(Очевидно,
более способных подготовляют к
действию в Чрезвычайке. Берут на
обыски - это “практические занятия”)”
[7].
Здесь тоже
заметен избыток эпитетов, взятых в
кавычки, - вероятно, надежды на
полноценное воспитание ребенка в
условиях детских домов нередко
вызывали грустно-ироническую
реакцию и в советской России, и в
эмиграции.
[1]
Воспоминания детей-беженцев из
России. Под ред. С. Карцевского. -
Прага, 1924.
[2]
Воспоминания 500 русских детей. -
Прага, 1924.
[3]
Воспоминания о Марине Цветаевой [in:]
Сб-к. - М.,1992.0.232.
[4]
Там же. С. 233.
[5]
Там же.
[6]
Гиппиус 3. Живые лица. Соч. в 2-х т. -
Тбилиси, 1991, Т.1, С.176-177.
[7]
Воспоминания 500 русских детей. -
Прага, 1924, С.12.
top
|