А.Л. Бем - "Магический
реализм"
[prev.
in:] Молва, 2 октября 1932.
С
прекращением Руля я
вынужден был приостановить
печатание своих Писем о
литературе. Только сейчас, спустя
почти год, я имею возможность к ним
вернуться. Я очень благодарен
редакции Молвы, которая,
своим приглашением к
сотрудничеству, вызвала меня к
этому возобновлению. Само собой
разумеется, за высказанные взгляды
и оценки, ответственность лежит
всецело на мне.
Самым
тяжким обвинением против тех, кто
так или иначе представляет
литературу за пределами России в
такой для нее ответственный момент,
является, без сомнения, то, что
литературной жизни, литературного
мнения, движения критической мысли
мы здесь не создали. Посмотрите,
как вяло тянутся фельетоны от
одного до другого "литературного"
номера газеты, как с одинаковым
подъемом пишутся похвалы Бунину и
Теффи, каким жеванным языком "своими
словами" излагаются "новинки",
часто, действительно,
замечательные литературные и
мемуарные "новинки"
советского книжного рынка. И если
запомнится какой-нибудь фельетон,
по остроте наблюдений или просто
по своему подъему, то, чаще всего,
он касается тем, с эмигрантской
действительностью не связанных.
Блестящий фельетон В. Ходасевича о
поэзии Лебядкина, его же, на мой
взгляд, несправедливый, но с
подъемом написанный отклик на
смерть Маяковского, вызывающие на
отпор, но интересные и не лишенные
остроты Комментарии Г.
Адамовича в Числах - это
запоминается, а остальное
проваливается куда-то в серые
будни эмигрантской жизни. Может
быть это от того, что критическая
мысль представлена одними и теми
же повторяющимися именами, что
трудно в постоянной литературной
работе держаться на одной и той же
высоте? Очевидно, не это или не
только это. Вот появился новый,
обещавший внести оживление в
литературную мысль эмиграции
журнал Числа. В нем
выступают - и с каждым номером чаще
- молодые писатели, критики.
Правда, они
всячески стремятся быть "непохожими
на других", но от этого остроты
мысли, свежести, даже просто
возбуждения интереса не
получается. Как может, например,
разбудить сонную мысль
убаюкивающий стиль поэтической
программы, выдвинутой Игорем
Чинновым: "Теперь нужна
предельная скудость,
немногосветлая, тусклая, почти
бесцветная заглушенность,
слабость и тихая лодочная
слитность, незаметность - простота,
словно не беспокоющее движение
забывчивости. Теперь должно быть
стихотворение прелестно
несуществующее почти, как иногда
дополнительные тона в музыке,
притушенное, неощутимое, почти
незаметное, - не томящее, хотя и
недоосуществленное, недостаточное,
но успокаивающее, кажущееся совсем
простым и бедным, убивающее, словно
стертая черта, забывчивой,
несходящейся с краем безцельного
взора, улыбки в наступившем вслед
за застенчивостью облагорожении и
ни для кого незаметной чистоте"
(Рисование несовершенного - Числа, кн. VI, с. 229). И это
стихотворение в прозе неудачного
подражателя раннего декадентства,
должно быть поэтической
программой, очевидно, одобряемой Числами? Другой автор,
Сергей Шаршун, думает, что нашел
настоящее слово для определения
сущности эмигрантского творчества,
нашел его не путем
самостоятельного анализа этого
творчества, а подхватив его у
Эдмона Жалю. "Магический реализм"
вот сущность современной
эмигрантской литературы. Что под
этим нужно разуметь, так и не
выясняется, но с большой
решительностью этот новый титул
распределяется между молодыми
эмигрантскими писателями. "Сирии,
Газданов, Берберова или Одоевцева -
все они магические реалисты...". К
ним же относится "один из лучших
современных русских писателей -
Юрий Фельзен". Категорически
исключается для вящего презрения в
скобках: "(Зуров - нет)".
Молодой критик даже не чувствует,
какая каша получается в результате
его перечня. Но его это не смущает.
Он смело раздает литературные
титулы и старшему, и младшему
поколению. Но самые отважные из
новаторов по отношению к старшему
поколению держат себя очень робко.
Поэтому почти все, кто поближе,
удостоились звания "магических
реалистов" - Бальмонт, 3. Гиппиус,
Мережковский, Ремизов. Для других
найдена дипломатическая формула (опять
в скобках): (Куприна, Шмелева и
Зайцева теперь можно лучше понять).
Пропущен
Бунин, но почему Зайцева и Куприна
"теперь можно лучше понять", а
Бунина нет, так и остается не
объясненным. Очевидно, свет
магического реализма не озаряет
его творчества. Зная немножко
парижские взаимоотношения, теперь,
действительно, "можно понять",
почему Зуров оказался в
презрительных скобках.
Но вот автор
решил свою теорию распространить и
на внутрироссийскую литературу.
Тут великолепно полуснисхождение,
полупризнание, которое звучит у С.
Шаршуна к писателям, живущим в
России. Он насчитывает там три
группы: 1) верные сыны церкви-чекисты-щелкоперы,
2) бесстрастные классики-хроникеры,
очеркисты, 3) и, наконец, "наши",
магические реалисты, плывущие в
настоящем русле и питающиеся
единственным не отнятым топливом:
сатирой, сарказмом, памфлетом.
Трудно на таком малом пространстве
обнаружить большее непонимание
сущности советской литературы, чем
это сделал критик Чисел.
Ведь для каждого, кто
присматривается к внутрирусской
литературе, ясно, что основное ее
русло, традиционно связанное с
прошлым русской литературы, вовсе
не питается "сатирой, сарказмом
и памфлетом". Да уж просто потому,
что именно это области, где легче
всего подпасть под удары цензуры.
Может быть, Зощенко является, по
мнению С. Шаршуна, представителем
"магического реализма" в
советской литературе, Зощенко,
которого так непомерно превознес в
том же номере Чисел П.
Бицилли, поставив его чуть ли не
наравне с Гоголем. Да разве еще
авторов Двенадцати стульев
пришлось бы прихватить, чтобы
увеличить число сатириков и
памфлетистов. Да, совершенно
правильно, своеобразное
воскресение романтизма
чувствуется в советской
литературе, правильно, что этому
романтизму очень трудно в условиях
советской жизни найти себе
свободный выход, но все это ничего
общего с "магическим реализмом"
не имеет. Отличительной чертой
советской литературы является то,
что во всех направлениях она
отправляется от действительной
жизни, от современности. И даже
наиболее ярко выраженные в ней
романтики, вроде Каверина, с этой
современностью тесно связаны, от
нее отталкиваются, в ее творческом
преображении находят художественное
удовлетворение. Ни магии, ни
мистики здесь нет. Нет и сатиры, и
сарказма. Здесь много раздумий и
боли, много просто человеческого
страдания, но памфлета (кроме разве
романа Мы Е. Замятина) здесь
нет. И в этом, в связи с
действительностью, может быть, и
заключается самое существенное
отличие литературы эмигрантской
от советской. И поэтому, независимо
от формальной высоты того или
иного произведения, литература
советская всегда чем-то задевает,
как-то волнует, а даже очень
литературно высокие достижения
эмигрантской литературы оставляют
холодными, не трогают. И напрасно
кое-кто из молодых критиков
пытается спрятаться за теорию "чистого
искусства"; дело вовсе не в
чистом искусстве, а просто в том,
что всякий отрыв от жизни для
искусства губителен. Другой вопрос,
на какой "высоте" идет
преображение жизни искусством, как
глубоко в творческом процессе
оказалась скрыта она, но наличие
современности, как отправной точки,
непременно в искусстве должно
чувствоваться. В этом смысле,
парнасцы стоят не над, а вне
искусства, точно также, как и
простые отобразители жизни -
реалисты, в узком понимании этого
слова, выпадают из искусства. Если
молодая эмигрантская литература,
действительно, хочет пойти по тому
пути, который ей внушают критики из
Чисел, то она рискует
очутиться и вне жизни, и вне
искусства. "Тихая лодочная
слитность" в поэзии, "магический
реализм" в прозе - это не путь для
литературы, которая как-то должна
находить отзвук в наших душах. И я
думаю, что вся беда тех, кто
пытается навязать эмигрантской
литературе такое понимание ее
задач, что они сами выпали из жизни,
что в своей оторванности от
действительности они не в
состоянии уже никак в своем
творчестве отозваться на нее. К
счастью, "магический реализм"
только этикетка, наскоро
приклеенная к эмигрантской
литературе, вовсе не отражающая ее
разнообразия и многосложности. Не
случайно, например, не упомянут в
перечне парижских поэтов (о
непарижских я уже не говорю; ведь
так уж принято, что - кроме Парижа -
нигде в эмиграции писателей нет)
Довид Кнут. А на нем, пожалуй, ярче
всего видно, как можно, оставаясь
на высоте истинной поэзии,
перекликаться с действительностью.
И у писателей этого
художественного склада найдутся
точки соприкосновения с
писателями внутрироссийскими.
После всего
пережитого нами, не только в
историческом, но и в чисто
литературном плане, как-то неловко
читать заключительные строки
статьи С. Шаршуна, говорящие о
советских писателях: "Мы,
русские Западной Европы, взирающие
на северо-восток - мистическое (уповающее,
замаливающее, совершенствующееся)
крыло магического реализма, - они,
наши несчастные братья:
воинствующие, погибающие,
свидетельствующие".
Уповайте, замаливайте и
совершенствуйтесь, господа
представители "мистического
крыла магического реализма", но
зачем же все это делать на людях!
Право, к литературе это никакого
отношения не имеет. И делайте, ради
Бога, это попроще, хотя бы с той
степенью "незаметной чистоты",
которую вы требуете от современной
поэзии.
Прага,
б.д.
|
Русская эмиграция в Польше и Чехословакии (1917-1945) | Фотоархив
| Балтийский Архив | К заглавной
|