А.Л. Бем -
Числа
[prev.
in:] Руль,
30 июля 1931, No 3244.
Разговоры
о направлении Чисел [Числа.
Сб. Париж, 1930-1934. Кн. 1-10] как будто
сходят на нет. Нескольких книжек
журнала было достаточно, чтобы
разочаровать чего-то от нового
журнала ждавших, успокоить чего-то
опасавшихся. Все стало на свое
место: под обложкой Чисел
нашли себе приют очень
разнообразные по своим
устремлениям писатели и, в
конечном счете, создался новый
эмигрантский журнал с несколько
расширенным составом сотрудников.
Символическим завершением этого
процесса освоения журнала
эмигрантским благодушием можно
считать появление в последней
пятой книжке стихов Игоря
Северянина, для чего понадобилась
специальная его апология,
подписанная ответственными для
журнала инициалами Н. О. Ну что ж,
если статья Б. Сосинского О
Алексее Ремизове спокойно
уместилась, только разделенная
заметкой о Зеленой лампе,
рядом с похвалой И. Северянину, то,
действительно, о направлении как
будто и не стоит больше поднимать
вопроса. Какое там, прости Господи,
направление, просто Числа,
по определению одного из
благодушно настроенных
рецензентов, "желали быть моложе
и менее мастистыми, чем Современные
записки. Это им, в значительной
степени, удалось и в этом их
привлекательность и их заслуга"
(см. рецензию С. Литовцева в Последних
новостях от 2-го июля).
Однако,
так ли уж все безобидно обстоит с
направлением Чисел, как
кажется благодушной эмигрантской
критике? Ведь вот, довольно
неожиданно, оказался же в журнала
хозяин, который захлопнул двери
журнала перед одним из самых
заслуженных сотрудников, пожалуй,
больше всех других сделавших для
того, чтобы вокруг журнала создать
атмосферу ожиданий и чаяний.
Статья А. Крайнего Четвертая
цензурная дверь, может быть, так
и недошедшая до парижского
читателя, так как напечатана она,
по "цензурным условиям", в
варшавской За свободу (см. No
от 8-го июля; См. об этом ст. В.
Лебедева О хорошем тоне и тоне
настоящем в Руле, 23 июля 1931, No
3238.) показывает, что у
руководителей Чисел своя
линия имеется, только выявляется
она не столько теоретически,
сколько практически. Не подошла
под эту "линию" заметка А.
Крайнего О хорошем и дурном
тоне и оказалась она в
хозяйской редакторской корзине. А
ведь если в корзину попадает
статья не случайного автора,
обольщенного "новыми веяниями",
а заслуженного русского писателя,
то уж, наверно, искривление "линии"
было
редактором ясно осознано. Пусть он
лично автору и не мог дать
вразумительного объяснения,
почему заметка оказалась
нецензурной, про себя и в своем
узком редакционном кругу уж,
наверно, все было ясно и вполне
точно высказано. А сказать А.
Крайнему в глаза, ведь это... все
равно что правдивую рецензию
написать. А как теперь доподлинно
известно, в программу Чисел
правдивые рецензии не входят, так
как правда и жалость несовместны.
Вот мне и кажется, что, может быть,
именно теперь, после пятой книжки Чисел и пришло время
поставить вопрос о их направлении.
Да, сейчас уже многое определилось,
многое недоговоренное сказано,
многое из того, что было сказано в
первых книжках, можно просто
сбросить со счету. А главное,
определилось ответственное ядро
журнала, стало ясно, кто свои, кто
попутчики, а кто просто так - для
имени.
И,
вместо рецензии на 5-ю книжку Чисел,
мне бы и хотелось несколько
остановиться на направлении Чисел.
Но
все же, по долгу литературного
критика, сначала несколько слов об
общем содержании журнала, тем
более, что это мне поможет
определить ближе то основное ядро,
которое придает ему определенную,
на мой взгляд, окраску.
Из
стихов, напечатанных в 5-й книжке Чисел, пожалуй, выше всего по
завершенности два стиха А.
Ладинского. Но, после его
обещающего сборника Черное и
голубое, они воспринимаются уже
как что-то знакомое, как перепев
стихов самого автора. Мне кажется,
что А. Ладинский, обнаруживший
своим сборником большое понимание
и чутье к тому, что называется
поэтическим циклом, должен понять,
что после своей книги ему
необходимо найти выход за пределы Черного и голубого. Вот в
силу этого, мне лично стихи Довида
Кнута, поэта не нашедшего еще себя
в форме, но поэтически насыщенного,
показались наиболее значительными
среди стихов Чисел, особенно
его первый Ноктюрн.
Конечно,
наиболее характерна для Чисел
проза. Здесь и выявляется
настоящая литературная физиономия
журнала. Поэтому о некоторых из
помещенных прозаических вещах мне
еще придется говорить отдельно. Но
сразу хочу выделить рассказ А.
Ремизова Индустриальная
подкова.
Боюсь,
что я нахожусь еще под сильным
непосредственным впечатлением от
этого рассказа, а поэтому в моей
оценке окажется преувеличение. Но
должен сказать, что мне новое
произведение А. Ремизова
показалось очень значительным и я
пожалел... что оно появилось не в Современных записках. Ведь
бывают же такие противоречия в
настроениях! Объясняю это себе тем,
что в моем ощущении рассказ А.
Ремизова - вещь настолько
художественно отстоявшаяся,
настолько в линии русской традиции
лежащая, словом, настолько
классическая, что она сама собою
просится в журнал, традиции
блюдущий. Но, чтобы не впасть в
преувеличение, а в то же время и
ответить перед читателем за уже
вырвавшееся, я буду вынужден
вернуться к рассказу А. Ремизова
еще раз, может быть, даже в
ближайшем своем письме.
Хорош
рассказ Гайто Газданова Мэтр
Рай, но ему недостает той
лирической окраски, которая и
читателя заставляет почувствовать
важность того, что хочет сказать
своим рассказом автор. А что он
хочет что-то сказать, это видно из
несколько затуманенного конца
рассказа, говорящего о внутреннем
прояснении героя.
Возвращение
Люсьена Б. Буткевича вещь
незрелая, с Г ненужными
вставочными эпизодами (вся история
Андриенн), с шероховатостями языка
и небрежностью стиля, но все же
рассказ задуман неплохо и
обнаруживает литературные
дарования автора.
Рассказ
Георгия Адамовича Рамон Ортис
показался мне внутренне
неоправданным. Повествовательная
часть его - на тему, много раз уже
художественно обработанную, об
игроке - внутренне никак не связана
с той художественной моралью,
которая искусственным привеском
оказалась в конце рассказа. А эта
"мораль", как уже правильно
было кем-то указано, куда больше
связана с Комментариями Г.
Адамовича, печатающимися на
страницах Чисел, чем с
повествованием о судьбе
покончившего самоубийством игрока
Рамона Ортиса. Смысл этой морали
все тот же - о безжалостности мира...
Но к этой теме мы еще вернемся.
Центральное
место среди прозы должен, очевидно,
занять роман Б. Поплавского Андрей
Безобразов, начатый еще в 2-3-й
книжке и незаконченный в настоящей.
Но тут я уже вплотную подхожу к
вопросу о направлении журнала Числа,
а поэтому и меняю ход своих мыслей.
Когда
я ищу слово, которое бы дало
наиболее точное представление о
характерном направлении Чисел,
я не нахожу лучшего, чем уже
использованное в литературе: "декаданс".
Только сразу делаю оговорку. Наше
раннее "декадентство" вовсе
не носило в себе типичных черт "декаданса".
Было оно в нашей литературе скорее
проявлением протеста против
устоявшихся литературных форм,
исканием выхода и преодолением
застоя. Это было волеутверждение и
волеизлияние, молодого
нарождающегося литературного
течения. Не случайно имя "декадентство"
быстро отпало, и из рядов раннего
декадентства; сложилось столь
исторически себя оправдавшее
движение символизма. Для Чисел,
в моем представлении, надо брать
наименование "Декаданса" в
его подлинном значении "упадочничества",
явления литературного разложения.
Падение
общего тонуса жизни, своеобразная
апология смерти всегда была
показательна для декаданса. Что в Числах эта черта ярко
выражена, не приходится особо
доказывать. На нее уже указывалось
при появлении первых книжек,
остается она показательной и
сейчас. И рядом с этим - усталость и
пресыщенность жизнью.
Бессмысленность собственной жизни
транспонирована в бессмыслие
самой жизни, неверие в
оправданность своего бытия
создает философию неверия. И
отсюда один шаг к пресловутой
теории жалости. Сочувствие и
сострадание не идет по линии
активного содействия и облегчения
страдания, а в направлении
пассивного сожаления. Жалость к
себе и о себе усугубляется
жалостью к человеку и человечеству.
И в творчестве ценно только то, что
вскрывает этот "трагизм мира,
гибельность и призрачность его,
смерть и жалость" (см. Б.
Поплавский Около живописи).
Рамон Ортис покончил с собою, и мир
равнодушно прошел мимо этой смерти.
И 68-летний рассказчик и
истолкователь этой жизненной
трагедии слезами жалости облился
над своим прошлым. Жалко ему не
обыкновенного игрока,
проигравшегося и кончившего, как
кончали многие и до него, а жалко
бессмысленности прожитой им жизни.
В жизни есть только одно - любовь,
все остальное "чепуха", но и
воспоминание о любви проходит.
Торжествует физика. От долгой
прожитой жизни остается одна
горечь, и этой горечи сердце больше
не выдерживает. Никому в мире нет
ни до кого дела. "И самое
страшное, слушайте, - восклицает
прозревший старец, - что там,
наверху, кажется, там с ними, а не с
нами, там за них, - или безразличье,
но это тоже самое". И все же
апология смерти не снимает страха
смерти. "Не от теперешних, не от
здешних несчастий плачет человек...
а бессознательно от тамошней
неизвестности, от предчувствия,
лопуха на могиле, от "стенки
смерти", которую ничем не
пробить" (см. Г. Адамович, Комментарии).
Но
как все это далеко от страстного
богоборчества Достоевского и от
его вызова "стенке". Там -
напряженность искания, здесь -обреченность
потери. Там - воля к жизни, здесь -
выход в смерть.
И
сочетается все это стилистически
со своеобразным кокетничаньем со
столь, казалось бы, страшными для
человеческого сознания проблемами,
как смерть и осмысленность бытия. И
это кокетничанье снова возвращает
нас к декадансу.
Так
Комментарии Г. Адамовича
меня, по крайней мере, раздражают
несоответствием литературной
формы с их внутренним содержанием.
Это эстетствующее перебрасывание
мыслями, над содержанием которых
нельзя не задуматься, это
сочетание плоского бессмыслия с
глубокими мыслями, это снобское
неуважение к читателю и
самолюбование собою находится в
таком глубоком несоответствии с
нашей трагической, по самому
существу своему, эпохой, властно
требующей своего строгого и
сурового в своей трагичности стиля,
что вызывает непроизвольное
чувство отталкивания.
Такое
же, почти физиологическое,
отталкивание вызывает во мне и
роман Б. Поплавского Андрей
Безобразов. Вот как в нем
пишется о смерти: "Все по-разному
носят свою смерть. Один, как
красивую шляпу, измученную и
лоснящуюся. Другие с романтической
нежностью, как Офелию на руках.
Третие же (презренные) как
разъедающего рака, который
неустанно грызет их глубоко под
одеждою". Или вот для примера
отрывок патетического стиля Б.
Поплавского, с характерным
привкусом декаданса: "Сладострастие,
жестокость, самоубийство. Тяжелые
ароматы зла, окутайте мою душу от
звездного холода, от надзвездного
света. Вдыхая вас, я сладостно
припадаю к земле. О, земля, блудный
сын возвращается. Сумрак духовный,
надень ему на плечо твой пыльный
пурпур. И в час солнечного затмения
пошли ему сердечный удар
необыкновенной силы". Не знаю,
как для кого, но для меня сейчас
этот стиль просто непереносим, от
него веет таким анахронизмом, что
не веришь глазам своим, когда
читаешь такие строки в 1931 году. Так
же претенциозны и внутренне
фальшивы все места, где Б.
Поплавский желает быть
глубокомысленным. "Я игнорирую
тревожное расписание жизни. И сила
моя в том, что я игнорирую боль,
ужас, идею боли и идею краткости
всего, все роковое, как нечто
неприличное. Я делаю вид, что знаю
то, чего не могу знать и хочу только
то, что необходимо случится.
Бесстыдна смерть и случайность,
как задний звук на прекрасной
церемонии. Земля неприлична,
вселенная бестактна, вселенную
следует не замечать" - вот один
из образцов глубокомыслия Б.
Поплавского. Кстати, "постыдный
звук", занимающий столь почетное
место во взгляде Б. Поплавского на
сущность смерти, раздается и в один
из ответственных моментов
рассказа Б. Буткевича. Что перед
нами не простая случайность или
наивное желание кого-то
эпатировать, а особый вкус к такого
рода вещам, свидетельствует и
любовное отношение Б. Поплавского
к другому физиологическому
проявлению. От его наблюдательного
взгляда не ушло, что "кто-то
плакал пьяными слезами и
внимательно мочеиспускал прямо на
палубу, широко расставив ноги"
да он и сам признается, что есть для
него что-то родное в запахе "разлагающейся
человеческой мочи". Декаданс,
как продукт распада, всегда
тяготел к подобного рода мотивам;
нового в этом ничего нет, но что-то
не по-прежнему сейчас это противно.
И особенно противно, когда в таком
стиле преподносится якобы новая
истина, когда дается обоснование
новой теории "жалости". Вот
для иллюстрации: "Жалость к
мозгу, которому хочется
развлечений. Жалость к губам,
которые ищут прикосновений.
Жалость к дьяволу, тоскующему в
костях; жалость к половому члену.
Лицом к земле - головою в снег,
слезы - сон".
Но
совсем уже нестерпимо, когда в
стиле такого декаданса говорится о
Христе. Осужден Христос все в связи
с той же теорией жалости. "Ах, и
Христос ошибался! Не возложил ли он
себе на грудь прекрасную голову
Иоанна. Нет, не Иоаннову, а Июдину
грязную голову должен он был к
сердцу своему прижать, так
действительно пожалел бы он
обездоленных". И как
показательно, что разговор о
Христе, о вере в него происходит в
отвратительной обстановке пьяного
угара, когда герой перемежает свои
речи блеванием, икотой и пьяными
слезами.
Я
понимаю, что Д. Мережковский,
поместивший на страницах того же
журнала вдохновенную хвалу Христу
в своем очерке Неизвестное
евангелие устыдился этого
своего соседства. И особенно
характерно, что и он, с прошлым
русского декадентства связанный,
именно этим понятием "декаданса"
отгородил себя от Поплавского, По
авторитетному заявлению А.
Крайнего, Д. Мережковский "не
может простить себе, что отдал
главу из новой своей книги Иисус
Неизвестный в Числа, где
она в 5-м номере появилась рядом с
грязными кощунствами
декадентского романа Поплавского"
(см. За свободу, 8 июля).
Слово
найдено. Да, роман Б. Поплавского Андрей Безобразов -
проявление типичного декаданса. Но
не только один этот роман, но и
основное направление журнала Чисел,
если отбросить в нем все случайное
и попутническое, является таким
декадансом. Это особенно ясно
сейчас, с выходом 5-й книжки журнала.
Мы
можем только порадоваться, что
наконец-то в эмиграции появляется
журнал "с направлением". И
будет очень жалко, если с моментом
полного выявления этого
направления совпадет и
прекращение Чисел.
Прага,
б.д.
|
Русская эмиграция в Польше и Чехословакии (1917-1945) | Фотоархив
| Балтийский Архив | К заглавной
|