М.А. Алданов –
О положении эмигрантской
литературы –
2
[prev. in:] Современные записки, 1936, № 61.
Согласно
произведенному в 1925 году подсчету,
за границей существовало 364
периодических издания на русском
языке. Не знаю, сколько их осталось
теперь (меньше, вероятно, но тоже
немало). С полной готовностью
признаю, что все эти журналы и
газеты в очень многих отношениях
отстают, например, от „Тайме” или
от „Русских ведомостей”. Но если
они могут кое- как существовать и
так или иначе делать свое дело, то
все же главным образом благодаря
эмигрантским читателям, нынешний
культурный уровень которых г-н
Газданов ставит так невысоко (полагает
ли он, что читатели лучших
европейских изданий принадлежат к
цвету интеллигенции?). Я не думаю,
что бывший адвокат или врач,
переходя на физический труд,
становится некультурным человеком.
При очень большом напряжении воли
можно – по крайней мере, в течение
некоторого времени – быть рабочим
или шофером, оставаясь талантливым
писателем или ученым, – нам такие
случаи известны. Оставаться
культурным читателем неизмеримо
легче.
Почти все
писатели, покинувшие Россию после
большевистского переворота, в
эмиграции работают как умеют, –
исключения не составляет даже 90-летний
В. И. Немирович-Данченко. Сюжеты их
относятся к дореволюционной
России, к первым годам революции, к
далекому прошлому, к истории, к
легенде, к жизни эмиграции, к жизни
иностранцев. Советской жизни
последнего десятилетия никто не
описывал, – ее, кажется, никто из
писателей-эмигрантов не видел. Не
многих соблазнили и темы
гражданской войны. Но без тем не
остался никто. Это естественно. На
наших глазах то же происходит с
писателями немецкой эмиграции (некоторые
из них даже слишком отважно начали
писать о чужом прошлом, имея о нем
лишь весьма недостаточные
познания). Так или иначе,
препятствие „беспочвенности”
русскими зарубежными писателями
преодолено.
Г.В. Адамович
писал несколько лет тому назад в „Современных
записках”: „Некоторые молодые
писатели чувствуют здесь „неблагополучие”
своего положения очень остро, –
только до сих пор эти настроения,
со всеми неизбежными из них
следствиями, выводами и догадками,
редко и скупо отражаются в печати.
Это больше предмет нескончаемых
эмигрантских литературных
разговоров, как бы компенсирующих
здесь скудость иной гласности... „Утешитель”,
– друг и в каком-то смысле
истолкователь всего, что произошло,
– нужен многим, если не всем. В
эмигрантской литературе его нет, в
ней вообще нет утешений. „Дети”
предоставлены самим себе: они с
отцами несравненно вежливее, чем
были предыдущие поколения, но они
не знают, о чем с ними говорить.
Миры рушатся, – а те все описывают
природу как ни в чем не бывало или
рассказывают о былом житье-бытье. У
Жида или у Пруста можно все-таки
найти кое-что другое.
Еще больше можно
было бы найти в России, вернее, у
нее. Но России нет. Иногда в таких
разговорах произносится даже
забытое слово: „катакомбы”.
Слова эти
значительны. Но, быть может, мысли о
катакомбах в молодой литературной
среде Парижа придается и несколько
иной, менее утонченный, более
простой смысл. Каждому из нас много
раз приходилось слышать упреки: в
эмиграции нет литературного
общения, литературной жизни,
литературной среды. Это указание
верно, если применять мерило
абсолютное. Но подходить к нему
можно и должно лишь с мерилом
относительным. Я имел возможность
наблюдать то, что называется
литературной жизнью, в прежнем
Петербурге, в Париже, в меньшей
степени в Москве, в Берлине
веймарского времени.
Нигде она не „била
ключом”. Везде и всегда были
кружки, которые весьма часто не
имели друг с другом никакого
соприкосновения. Что общего было,
например, у кружка „Русского
богатства” с кружком „Бродячей
собаки”? И в том, и в другом были
настоящие писатели, но я не уверен,
что они знали друг друга хотя бы в
лицо. Так обстоит дело во всем мире.
Недавно газеты сообщали, что два
знаменитых французских писателя,
проживши всю жизнь в Париже, не
были между собой знакомы – и не
потому, что их разделяли какие-либо
личные, политические или
литературные разногласия: просто
не довелось познакомиться. У нас
это случай более редкий. Однако
Достоевский никогда в жизни не
видал Толстого.
Было бы, во
всяком случае, несправедливо
ставить этот вопрос в связь с
обычной рознью между отцами и
детьми. Среди „отцов”
литературное общение так же слабо
или еще слабее, чем среди детей; а
уж если необходим „утешитель”, то
именно одинаково всем.
„Истолкователь
всего, что произошло”? Это легко
сказать. Единого, общего
толкования нет и быть не может:
толкований всегда много. И в чем
гарантия, что толкование было бы
утешительным? Не надо писателям
заведомо ставить себе задачей
утешение; это даже и не
целесообразно. Пока Толстой не „примирился
с миром”, книги его так и дышали
радостью жизни; а когда он
примирился, то утешил человечество
„Крейцеровой сонатой” и „Смертью
Ивана Ильича”.
Не должна быть
преувеличиваема и роль „литературного
общения”. Тут сама собой просится
на бумагу вечная ходячая цитата, –
„кружок ин дер штадт Москау”.
Тургеневский герой, конечно,
хватил: „кружок – да это гибель
всякого самобытного развития”, и т.
д. Но, вероятно, в цитате отразилось
подлинное личное раздражение
Тургенева. С точки зрения
искусства, кружки, особенно такие,
как цех поэтов, нужны; чтение вслух
может быть писателю полезно и
интересно. В России было
литературное общение – менее
напряженное, чем теперь кажется
многим старым людям, но „живительное
и бодрящее”. Насколько мне
известно, есть такое литературное
общение и в отдельных кружках
эмиграции. Можно было бы назвать
несколько литературных кружков,
обычно группирующихся вокруг
отдельных писателей, – недавно
появился и еще один, так и
названный, точно назло
тургеневскому герою, „Круг”.
Думаю, что всякий зарубежный
писатель, который пожелал бы
прочесть товарищам по профессии
свое новое произведение, легко
может это сделать, – я говорю
только о русском Париже (как
обстоит дело в „провинции”, мне
неизвестно). В эмиграции иные
вопросы, иные бытовые формы, меньше
размеры групп, – хоть не так уж
многолюдны были кружки и в
дореволюционной России, – но в
общем почти то же, что было. Нет,
слабость литературного общения у
нас нельзя рассматривать как
катастрофу.
Катастрофа в
другом. Во Франции, одной из трех
богатейших стран мира, живущей в
совершенно нормальных условиях,
перед писателями недавно встал
вопрос о „втором ремесле”.
Вернее, стоял он
всегда, но в последнее время
французская печать почему-то
уделяла ему особенное внимание.
Газеты сообщили, что очень многие
писатели, не имея возможности
существовать на свой заработок,
должны были избрать
дополнительную профессию.
Назывались
имена весьма известные. В пользу
одного писателя с большим именем
была устроена общественная
подписка: с ним ничего не случилось,
ни болезни, ни несчастья, ни потеря
трудоспособности, – просто
оказалось, что он, со всей своей
известностью, дальше существовать
не может (по крайней мере во
французском смысле этих слов).
Перед русскими
зарубежными писателями вопрос о
втором ремесле не ставится, так как
у них нет и первого: в эмиграции
литература, можно сказать, не
ремесло.
Большинству
писателей, особенно молодым, она не
приносит ничего. Меньшинству
приносит очень немного, и то почти
исключительно в виде гонорара от
газет. Некоторые старшие писатели
имеют доход от иностранных
переводов. У молодых нет и этого.
Тут вдобавок
странное явление, о котором стоит,
быть может, вкратце упомянуть, хоть
это вопрос профессиональный и
публике мало интересный. Один
знаменитый немецкий писатель еще
недавно, по заслугам ли или нет,
имел очень большой успех за
границей и очень большой доход от
иностранных изданий своих книг. С
приходом к власти Гитлера он
покинул родину и сразу обеднел. Он
лишился заработка в Германии, –
это понятно. Гораздо менее понятно
то, что заработок его в других
странах, отнюдь Гитлеру не
сочувствующих, сразу упал, как
говорил мне осведомленный в
практических литературных делах
иностранец, в три или четыре раза. X.
не стал писать хуже, он по-прежнему
выпускает книги, он даже еще не
вышел из моды (неизбежная участь
всякого писателя). Но „рыночная
цена” его теперь совершенно не та:
X. – эмигрант! Не думаю, чтобы
американский, английский или
французский рынок учитывал: „X.
теперь никуда деться не может, надо,
значит, его сократить, все равно он
должен будет согласиться на то, что
ему предложат”. Нет, издатели не
так коварны, да и не так
осведомлены в эмигрантских делах.
Просто к X. теперь гораздо меньше
интереса. Прежде, когда он
гастролировал в иностранных
столицах, на выступлениях его
председательствовал германский
посол, а в зале бывал „весь Париж”
или „весь Буэнос-Айрес”. Теперь
германский посол – новый или тот
же самый – его к себе на порог не
пустит, а „весь Париж” останется
дома, хоть людей, изгнавших X., он
отнюдь не любит. Два писателя
получили недавно Нобелевскую
литературную премию: эмигрант и
неэмигрант. Второго из них прямо
замучили официальными,
официозными и частнымн
чествованиями во всех столицах
мира; ему пожаловали главные
европейские ордена, все в степенях
немалых. Первого чествовали только
в стране Нобелевской премии (в
некоторые другие страны ему не
дали даже визы), никаких орденов он
не получил. Злая воля? Едва ли. Но он
– эмигрант...
Это наименее
понятная сторона тяжелого
материального положения
эмигрантской литературы. Все
остальное совершенно понятно. Беда
не в том, что бывшие адвокаты,
прокуроры, инженеры стали рабочими.
Но их вообще очень мало, их
становится все меньше, и им самим
жить с каждым днем все труднее.
Сколько есть на свете русских
эмигрантов, мы, к стыду нашему, до
сих пор точно не знаем. Из расчета,
недавно напечатанного в „Последних
новостях”, можно как будто сделать
вывод, что в Европе их не более
200–300 тысяч. Если это верно, то на
что, собственно, может
рассчитывать зарубежная
литература, даже независимо от
ненормального положения эмиграции?
Напомню, что „Воскресение”
Толстого в России до революции
разошлось более миллиона
экземпляров. Это, конечно, случай
единственный, – пожалуй, до сих пор
единственный и во всем мире, если
не считать (всякие приходится
делать сравнения) романов Ремарка
и „Моей борьбы” Гитлера. Но тираж
в пятьдесят тысяч для имевшей
успех книги известного писателя в
последнее пятилетие перед войной у
нас исключения не составлял.
Теперь, за рубежом, он в 50 или 100 раз
меньше. Результаты налицо. За
самыми редкими исключениями,
эмигрантские писатели на свой
литературный заработок не могут
существовать даже самым скромным
образом. В несколько лучшем
положении – пока – находится
небольшое число профессиональных
журналистов. Но боюсь, что их
положение очень скоро изменится.
Возможно даже, что последние
события во Франции окажутся
сильным снижающим толчком. От того,
что рабочий у Ашетта или в
типографии будет получать
несколько больше (на что он имеет,
разумеется, все права), русский или
немецкий эмигрантский журналист
будет зарабатывать несколько
меньше – или не будет зарабатывать
ничего. Такова „динамика
капиталистического строя”, даже
тогда – или особенно тогда, –
когда к власти приходят социалисты.
О старших
писателях говорить не приходится.
Они, по крайней мере, видели лучшие
дни; имя у них давно есть; их выбор
сделан 30–40–50 лет тому назад, – как
ни мудри, они ничего другого, кроме
своего дела, делать не могут, не
умеют и не будут. Молодых жаль
чрезвычайно, и посоветовать им
нечего. Мы могли бы в лучшем случае
сказать начинающему писателю-эмигранту,
России не помнящему или не
видевшему, что он преодолеет
препятствия порядка литературного,
что он ни с чьей стороны не
встретит недоброжелательства, что
он найдет „литературную среду”, т.
е. внимательных читателей,
слушателей, критиков из
писательских кругов. Можно даже с
большой вероятностью предположить,
что он так или иначе „пристроит”
свой роман или рассказ. Но жить
литературным заработком ему
наверное не удастся; едва ли даже
этот заработок будет для него
сколько-нибудь существенным
материальным подспорьем.
Что же ему
остается? „Второе ремесло”?
Хорошо французскому известному
писателю, по непонятной
случайности не имеющему ни
наследственного состояния, ни „сбережений”,
ни имения в Нормандии – или такое
маленькое! – проводить часть дня в
Министерстве иностранных дел, где
им гордятся и, при всем формализме,
вероятно, не слишком утомляют его
работой. Он об этом министерстве
еще и роман напишет. Для молодого
русского писателя „второе ремесло”
– это служба на заводе, в конторе,
шоферская работа или что-либо в
таком роде.
Трудно, очень
трудно тут заниматься успешно
литературой. Знаю, что некоторые из
наших младших товарищей именно так
живут и все-таки пишут, – это
истинный подвиг, мало кому
заметный и тем большего уважения
заслуживающий. Им говорят: „живите
как жили солдаты Вердена”. Слова
красивые, но реального смысла не
имеющие и в психологическом смысле
a la longue довольно безнадежные. В
условиях Вердена можно жить месяцы,
но не годы, – и потом, какой же это
Верден! Тут каторжная проза
всевозможных heures de presence, и contraventions,
физическая и умственная усталость,
сознание бесплодной нерадостной
работы и даром уходящего времени...
Выходом из
положения могло бы быть создание
большого, меценатского, заведомо
убыточного и очень убыточного
издательского дела за границей. Но
это, разумеется, „нереально”.
Эмигрантские deux
cents families – сомнительные регенты и
пайщики сомнительных эмигрантских
дел – давно исчерпали свой
скромный запас интереса к
искусству и вдобавок очень
утомлены: они уже на прошлой неделе
пожертвовали сто франков на что-то
касающееся литературы.
Русская эмиграция в Польше и Чехословакии (1917-1945) | Фотоархив
| Балтийский Архив | К заглавной
|